воскресенье, 3 октября 2010 г.

СКАЗКА ПРО БИЧА И АНТОНИНУ

— НУ, ЗДРАВСТВУЙ, подружка! «Какая ты стала, какая ты стала...» А ты! Себя как в зеркале я вижу. Только оно мне что то не льстит.
Откуда-откуда, издалека, моя дорогая, с далекого седого Урала. Как нашла? В адресное бюро письмо написала.
Да ты меня сначала накорми, напои, в бане выпари, а потом уж и расспрашивай.
Ну вот, теперь давай и поговорим. Ну, что рассказать... Я теперь гражданка начальница. Начальник отряда в женской колонии. Как занесло... Так и занесло. Очень просто.
У меня тогда такой мрак в жизни был, вспоминать не хочется. Чужой город, работы нет, семья распалась. Иду по улице — осень, дождь, ветер. Иду и реву. Вдруг кто то окликает. Смотрю — мужик с цветами. Уж куда он с ними шел — не знаю. А только мне этот букет ни с того, ни с сего протянул. «Не плачьте, — говорит, — девушка, все пройдет…» Ну, в общем, я ему все рассказала. Он и посоветовал мне туда пойти. Я сначала испугалась, а потом думаю — ну, а куда еще в этом городе можно пойти, одни колонии кругом. Да и платят, он сказал, неплохо. Вот и пошла. Десять лет уж прошло. Не качай головой, я что ли когда нибудь думала, что со своим педагогическим образованием буду урок в колонии перевоспитывать... Урки, урки — не знаешь такого слова? У меня их двести человек...
Да отстань ты со своими расспросами! Я отдыхать приехала или что? Хоть месяц отдохну от них.
Уж как ваш брат журналист любит копаться во всяком дерьме. Все запретные темы пораскрывали, вы и рады стараться. К нам сейчас тоже газетчики зачастили. Надоели уже. Успокойся, ничего такого ужасного в нашей колонии не происходит из того, что вы любите описывать. У нас женская колония. Пионерский лагерь, поняла? Белые простыни, сытный обед. Режим. И ни о чем думать не надо. Да они сами над статьями¬то вашими смеются, зечки мои. И над всякими предложениями об отпусках за хорошую работу. Вот что говорят: «Да чтоб я горбатилась за этот отпуск, а потом вернулась и еще несколько лет дальше тут парилась? Да я как забурюсь куда¬нибудь. Пусть потом ищут».
Ты пойми, мало кто попадает сюда просто так, по случайности. Ну, есть, конечно, и такие... Им срок отбыть и не вспоминать больше никогда об этом. Но в основном¬то они, особенно вот мои, они из такой клоаки сюда попали! Это же настоящие отбросы, и ничто их не вернет к нормальной жизни. Ой ей¬ей, да ладно тебе! Я тоже сначала была полна благих намерений. До каждой пыталась достучаться, до самой души. Свою душу только всю изорвала. Ну, вот, смотри, бывают у нас иногда амнистии. Кого в первую очередь отпускают домой? Конечно, тех, у кого дети. Да, у некоторых тут дети есть, они живут при колонии, в детском доме. Так вот — амнистия. Мы их собираем — кого в одеяльце, кого в пальтишко, с миру по нитке насобираем одежонок — радость какая, ребеночек с мамой домой поедет. Проводим за ворота: счастливо вам, больше не возвращайтесь сюда. А они к вечеру напьются, побросают детей своих на вокзале, а сами разбредутся, кто куда. Вечером милиция везет всю ребятню обратно: «Ваши? Забирайте...» Это, скажи, люди?
Ладно, я тебя лучше посмешу. Есть у меня в отряде две — одна старая, другая молодая. Ну, они меня замотали — без конца друг на друга жалуются. То одна несет заявление, то другая. «Довожу до вашего сведения, что осужденная Пчелинская назвала меня . . . . Прошу принять меры». Так они мне надоели, уже просто глядеть не могу. И тут вижу, ковыляет одна, та, что постарше, ко мне в кабинет. «Гражданка начальница, а меня Пчелка укусила!..» Я уже от своих бумаг глаз не поднимаю, а бумаг, знаешь, сколько приходится писать, ужас просто, так вот — не гляжу на нее, продолжаю писать. «Ну, теперь ты ее укуси», — говорю. Она быстренько назад, а через минуту слышу — шум, гам, визг, врывается разъяренная Пчелинская. «Гражданка начальница, эта сволочь прибежала, ни с того, ни с сего укусила меня, да еще же, падла, говорит, что это вы ей велели!»
О, Боже! Я ей: «Осужденная Пчелинская, что вы такое говорите, неужели вы думаете, что это и правда могло быть?» «Так вот и я говорю: что же, наша мамочка, такая же дурная, как вы тут все!»
И смех, и грех.
Какие еще теплые отношения! У нас не должно быть никаких отношений. Знаешь, тоже всякой дряни хватает и среди нашего брата. Чуть что — припишут связь с осужденными, потом не отмоешься. Только официально. И построже. Но, я тебе скажу, все же они, какие никакие, а люди. Все же их жалко. Я стараюсь не унижать, не оскорблять, на больные места не наступать. Я вот тебе про детей рассказывала. Они, конечно, и на свободе о своих детях не очень то помнили, брошенные они у них по жизни. Но здесь, в колонии, дети у них самое святое. Не моги что то плохое сказать — это для них самое страшное оскорбление. А есть среди начальников такие, что стараются побольнее сделать — сегодня я над тобой, что хочу, то и сделаю. Ну и что? Они же их лютой ненавистью ненавидят. Чего хорошего? Есть у нас один начальник. Ведешь смену с работы, он ворота должен открыть и пропустить. Холод, снег, они стоят, как стадо, с ноги на ногу переминаются. А он сидит в своей каптерке, в тепле, в карты играет. Не реагирует — пять минут еще не вышло. Потом открывает и начинает издеваться: «Так, почему строй неровный, а ну, вернуться назад, пройти снова!» А у этих бедолаг зуб на зуб не попадает. И мне возразить ему нельзя — старший по званию. Я не могу так... Я их все таки жалею, чего уж там...
Помню одну старуху. Всю жизнь она мужа¬пьяницу терпела. Издевался он над ней. И, видно, не выдержала однажды, кочергой своего старика долбанула, он и помри. Ну, что, посадили старуху. А у нас ведь не смотрят, что возраст пенсионный — работать надо. А что она может делать? Какая из нее мотористка. Выхлопотала я ей место в инвалидном отряде, там они не работают. Так она меня потом где ни встретит — плачет: «Да милая ты моя дочь!..»
Они, когда я в отпуске, все бегают, спрашивают, скоро ли выйду, фотокарточку целуют. Смешные... Потом все ко мне ходят, уж так хочется чего-нибудь рассказать. А что они могут рассказать? «Гражданка начальница, ну где вы так долго пропадали? Я без вас такого натворила! Мы с Печерыгиной все рейтузы друг другу изорвали... Мне сестра уже пятые прислала, спрашивает, ем я их, что ли? Нет, не ем, а пью. Как я ей напишу, что я их на чай вымениваю. А теперь вот совсем без всего осталась...»
Вот так мы и беседуем. Мрак... Я же тебе говорю. А на работе... Стоишь над ними — план же требуют. Шьем мы спецовки для лесоповала. Ватники, ватники, ватники изо дня в день. Иной раз и сама за мотор сяду. Они еще смеются: «На кого брак будем списывать?» Работать они не любят, не привыкли. Тут еще бригадира важно дельного найти. Есть у меня одна Люба. Эта два слова за день скажет — спасибо. Но слушают они ее — как никого. У нее рабочее место, знаешь, где? В туалете. Да, да, в туалете. Приходит и сидит. И никто уж туда посачковать не заскочит. Один раз, помню, музыку по радио передавали, зечки мои повскакивали с мест, давай задами вертеть. Тут Люба возникла. Молча подошла к самой вертлявой и так же молча — как двинет по уху. Все. Никаких танцев. А Люба опять на свое рабочее место.
Смеешься... Они же здесь давно живут. Другой жизни, кроме лагерной, уже не помнят. Ты бы послушала, как они друг другу рассказывают о том, как жили раньше. «Я до этого стюардессой работала, а муж был летчик. Летали мы в разные страны. Летишь над Африкой — море, пальмы, белые медведи ходят». «Как же ты остановки объявляла, ты же языка не знаешь». «Да хрен ли объявлять. Так и говорю — следующая остановка — Африка».
Или вот еще: «Мы с мужем всегда на море отдыхали. Лежу на пляжу, море плещется, тепло... Вдруг вижу — мужик идет, блин, в такой пыжиковой шапке. Эх, думаю, почему у меня отпуск. Счас бы я эту шапчонку...»
Некоторые уже по несколько сроков отсидели, от всего «свободного» отвыкли, все забыли... Здесь на всем готовом, ни о чем заботиться не надо. Постель поменяют, накормят, отведут куда надо. У них же мозги уже атрофировались. Они не знают, что на этой свободе делать. Они боятся этого города с его шумом и порядками. Помню одну бабку, долго у нас сидела. А когда вышла, напилась и всю ночь под забором кричала: «Хозяин, пусти обратно!..» А другая в какую¬то котельную прибилась, там лето жила, днем даже выйти боялась. К ночи только вылезала, чтобы пропитание какое найти. Кусочки хлеба на батарее насушит и грызет. А потом, видно, надоело, пошла в буфет на станции, стянула чего¬то у всех на виду — для того, чтобы снова посадили.
Кому они нужны на свободе? Многие уже и прописку потеряли, и родные от них отказались. На работу не берут, жить негде. Недавно одну провожали. Классная, между прочим, мотористка. Не знаю, как без нее план буду делать. Так она мне говорит: «Гражданка начальница, вы пока на это место никого не ставьте постоянно. Я долго не задержусь — вернусь скоро. Погуляю маленько, наемся пельменей, а потом Шулякову пришью и вернусь».
Что за Шулякова? Сожительница ее. Ну, что ты глаза таращишь... Они тут все сожительствуют. А кто этим не занимается, по их понятиям, вроде и неполноценные люди. Что ты хочешь? Сроки большие, мужчин нет, а естество свое берет. Вот они и занимаются «любовью». Что ты, да еще какие страсти! Записки друг другу пишут, за ручку по зоне ходят. А как в бане друг друга моют... Есть среди них «коблы», мужики вроде, а есть наоборот. У меня, например, в отряде одни «коблы». Они и одеваются немного по¬другому. На юбке впереди несколько пуговиц, вроде как ширинка. Платок не под подбородком завязывают, а как фуражку носят, узел надо лбом. У «женщин» другая мода — очень короткая юбка, колготки, и чтобы мотня свисала обязательно ниже юбки. А на кирзовые сапоги они наваривают огромные каблуки. «Женщинам» положено за своими «мужьями» ухаживать. Они и стараются: еду им носят и вообще всячески ублажают. Так «семьями» и живут долгие годы. А расстаются — плачут. Такие трагедии бывают. А некоторые и на свободе продолжают жить вместе...
Ох, подружка ты моя! Ну, какое воспитание, какое воспитание! Кого там воспитывать. Нет, конечно, конечно, мы там лекции всякие проводим. О роли женщины в обществе. О святом долге материнства. Концерты устраиваем. Репетируем, костюмы шьем. Для первого ряда костюмы, остальным на лагерную одежду манишки нацепляем. Накрасятся, намажутся — девки хоть куда. Оркестр у нас свой даже есть. И пианистка хорошая. Сидит за убийство — ребенка родила и в ванне утопила. Да.
Ну, давай про хорошее...
Ну что тебе сказать хорошего? Про мою личную жизнь?..
Ну, есть, да, есть личная жизнь. Уж не знаю, что ты сейчас будешь делать — смеяться или плакать.
Нашла, нашла... Где? А под мостом. Ну, вот так. Под тем самым, по которому десять лет с работы хожу. Местность у нас страшная. Я тебе уже говорила — колонии кругом. Зеков бывших, кому после освобождения ехать некуда — полно. Ну, а если они дома никому не нужны, то здесь и подавно. Освободятся — и в бичи. Так вот, я говорю, бегу, бывало, по этому мосту в двенадцать ночи, после вечерней смены, и умираю от страха. Уж и проклинала же я тогда свою жизнь! Других встречают, а я все одна. Никто не провожает, никто дома не ждет. Иду — во всем доме одно мое окошко темное.
И вот иду я так однажды. Октябрь. Дождь моросит, грязь под сапогами хлюпает. Иду, ни сама себе, ни жизни не рада. Только мост этот прошла, в кустах как зашуршит. Я бросилась бежать. А из кустов вылезает кто то и ко мне. Бичара вот такой — под два метра ростом. Глаз из¬под шапки не видно, лицо все черное. Налетел на меня, повалил в грязь. В голове одно: «Ну вот, доходилась!» Темно кругом, ни души, хоть закричись. И вот слышу, я ему говорю. Да, сама себе не верю, что говорю¬то. «Что же мы с тобой в грязи¬то будем. Пойдем ко мне, у меня квартира отдельная». Он даже отпрянул. Я встала. Всю ведь измазал, говорю. Он меня отпустил, но ни на шаг не отходит. «А не обманешь?» — спрашивает. «Нет, — говорю, — не обману, пойдем». А сама думаю: как же, размечтался. Идем мы с ним, а я ключ в кармане наготове держу, все думаю, как я его быстренько в скважину суну, открою дверь, а потом перед самым носом захлопну.
Идем. Я, сама понимаешь, ни жива, не мертва. Как¬то до сих пор обходилось, сколько ходила ночью одна.
Дошли. Я ключ достала, никак попасть не могу, скребу только по двери. А он будто почувствовал, что я делать собираюсь, за руку меня взял. И не грубо, а боязливо как то, и дрожит весь. Замерз, видно. Или тоже со страху. Я посмотрела на него: куртешка драная, сапоги резиновые, а глаза — как у бездомной собаки. А кто он есть — собака и есть бездомная. Бедолага, думаю, что с тобой делать?
— Заходи уж, — говорю. И опять сама себе удивляюсь. Завтра, если кто узнает — Антонина бича привела, что будет...
Он вошел, у двери встал, по сторонам поглядывает. «Да не бойся ты, никого нет. Одна я тут живу».
Налей¬ка мне горяченького чайку, в горле пересохло...
Ну вот. Первым делом в ванну его отправила. Поплескался там, пофыркал. Юркины, сына, старые тренировочные штаны ему сунула.
Вышел — вроде и на человека стал похож, не больно уж и страшный. И роста среднего, не такой большой, как там, под мостом, показался. Юркина одежонка в самый раз оказалась.
Я ужин согрела, на кухню позвала и — совсем баба сдурела — бутылку из холодильника достала. «Ну, со знакомством, как там тебя величают...»
«Так не бывает...» Милая ты моя! А я, думаешь, считала, что бывает? И я думала — не бывает... Да ведь знаешь, как у нас говорят: есть — убил бы, нет — купил бы. Восемь лет только одно и знала — зечки, зечки, зечки. До полуночи с ними возишься, до дома добежишь, в кровать холодную упадешь — сил нет даже и подумать о своей бабьей доле.
Помнишь, мы с тобой молодые были, мечтали. Принц на белом коне... Время прошло, ты, наверное, тоже поняла. Белых коней на всех не хватит. Может, под мостом заметить кого стоит. Отмыть... На кухне против себя посадить, картошки жареной в тарелку положить. В жизни ведь все по¬другому. Каждой из нас свой круг очерчен. В этом кругу и принц на белом коне. И конь этот белый сдох, может, уже давно. И принц — под мостом. В куртяшке драной, в резиновых сапогах, голодный, замерз. А у тебя — окна темные по вечерам, и в кухне съестным не пахнет — не для кого...
Нет, я когда его на кухне кормила, я ни о чем таком и не думала. Пусть, думаю, отогреется, поест. Давно я никого не кормила.
Ну, конечно, говорила. Я и сейчас повторю — мало кто туда попадает по случайности, уж я насмотрелась за десять лет. Но все же, бывает же...
Мы с ним до полночи проговорили. Он чего¬то про себя рассказывал. Может, и врал, конечно. Да что мне до его прошлого.
Потом сморило обоих. Он и забыл, чего там, под мостом, делать¬то хотел.
В общем, утром я рано убежала на работу. А ему записку оставила: «Будешь уходить — захлопни дверь».
Днем, знаешь, сердце поднывало. И сказать никому не могу — не то что засмеют, врача, пожалуй, вызовут.
Вечером иду домой — дрожу вся опять: что там у меня, дома? Еще только во двор завернула, вижу: светится мое окно! Представляешь, я занавески свои с улицы при горящем окне никогда не видела, какие они красивые. Говорю ведь, давно уж меня с работы никто не ждал.
Захожу, оглядываю все, вижу — постоялец мой на кухне, фартук мой на нем. Картошку жарит. На столе уже и хлебушек порезан. Я и присохла у дверей.
А он выходит навстречу, полотенцем руки вытирает. Да ну меня ругать! «Ты что же, — говорит, — незнакомого человека одного в квартире оставила! А если бы я украл у тебя чего. Да всю хату бы обчистил и ушел. У тебя вон и кольцо в серванте, и серьги золотые. И деньги в шкафу, можно сказать, на самом виду».
Все посмотрел.
А я стою и улыбаюсь, с места сдвинуться не могу. Мне, вроде, даже приятно, что он ворчит. Давно меня никто не отчитывал. «Ну, не украл же, — говорю. — Не ругайся, больше никого не буду оставлять...» «Еще бы ты оставила, — говорит, — когда я тут...»
Вот так, моя дорогая. Еще, что ли, чайку давай. Ну, что было, что было... Шуму много, конечно, было. Людям чего — пошуметь, посудачить, я уж им дала волю, пусть себе. Давно? Нет, не так давно. Третий год пошел. Ничего... С руками оказался мужик. Все прибил мне, чего прибить надо было, ремонт сделал. На автобазу я его пристроила. Чего одна? Да не одна. Он послезавтра выезжает, ему отпуск позже дали. А я две путевки выхлопотала.
Ну, что не смеешься? Пойдем, давай, спать. Устала... Завтра рано к поезду.

Комментариев нет:

Отправить комментарий