воскресенье, 3 октября 2010 г.

И ПОШЛА ОНА В БАНЮ

СЛУЖИЛА Вера в бане. Продавала в окошечко розовые билеты и, кому надо, мыло, мочалку, веник.
И мать Веры, Настасья, тоже когда-то служила в бане. Это у них семейное было. Жила Вера с матерью на главной улице райцентра. Домик их наивно глазел на проезжую и прохожую часть тремя маленькими окошками, заставленными геранями. Многим казалось, что мужики чаще, чем на другие, заглядывались на эти окошки. Ну, да это неизбежно при одиноком бабьем житье. Никто не помнил, откуда у Настасьи в свое время появилась Вера, никто не заметил, как она стала взрослой. И теперь каждого проходившего мимо мужика людская молва заводила к ней в избу. Неизвестно, сколько в этой молве было правды, сколько выдумки, рожденной бабьей ревностью, у которой, как и у страха, глаза велики.
Были мать с дочерью похожи как две капли. И,взглянув на Веру, можно было представить, какой была Настасья двадцать пять лет назад. И по мере того, как Настасьины годочки катились к закату, Вера тоже входила в пору бабьего лета, постепенно переставая быть предметом мужского интереса, а стало быть, и женского опасения. В селе подрастали новые объекты бабьих пересудов — это место, как известно, пусто не бывает.
В бане Вера была хорошей хозяйкой. Обихаживала поздней ночью, после длинного помывочного дня, два общих отделения — мужское и женское, две парилки, и два «нумера» - отдельные кабинки с ваннами. Кабинки, к слову сказать, были холодные и неуютные, но в них, как ни странно, все же ходили, особенно приехавшие по распределению специалисты. Им было дико при всем честном народе, при потенциальных клиентах и пациентах, оголяться и полоскаться в оцинкованном тазике, в котором до тебя кто только не мылся. В нумере, в ванне, правда, тоже, но все-таки не столько.
Им не понять было всей прелести общего мытия, этого нетерпения и радости, с которой все село устремлялось в баню по субботам.
Большая серая каменная баня стояла на окраине, у самого леса. Дорога к ней пролегала через низинку, поросшую чернопалками, поэтому деревянные тротуары пришлось поднять на сваи. И вот этой тропой с утра в субботу, чем дальше к вечеру, тем гуще, двигался людской поток. С ребятишками. С сумками и корзинами, где на всю семью уложено чистое белье, в реке полосканное, на ветру просушенное - сама свежесть.
Нет, не понять было всего этого залетным городским специалистам. Для нас же это был ритуал, священнодействие, высшее наслаждение.
Вот ты все в своем доме помыл, начистил и протер. Последним взглядом блистающую чистотой комнату окинул и удостоверился, что единственный немытый предмет в ней — это ты сам. И побрел — на полусогнутых, по трапам на сваях, может статься, и в дождь, и в пургу — неважно, побрел в баню, каждой клеткой ощущая единственное желание — скорее окунуться в белый пар, пахнущий и березовым листом, и пихтовой лапой, и шампунем, и немного уксусом...
И ухватить свободный тазик, и пристроиться где-нибудь на широкой деревянной скамье, гладкой и отмытой добела, если повезет — в уголочке, а не повезет — и так хорошо, много ли голому человеку надо, в тепле, в пару, среди неспешно двигающихся таких же голых, розовых, разнеженных тел. Вот этот тазик, малая толика скамейки, чтобы разложить на клееночке мыло-мочалку,— вот и все, что тебе нужно для полного счастья, намывайся себе, плещи воду, сколько хочешь— вон кран, не на колодец идти.
Ополоснувшись первой водой, притерпевшись к жару, придышавшись, начинаешь различать тех, кто рядом. Сунешь намыленную мочалку тому, кто поближе — потри, дескать. Без звука тут же так надраят подставленную спину — не чувствуешь ее, будто смыли вместе с пеной. Потом так же молча примешь соседскую мочалку и постараешься в ответ на чужой спине. В бане все равны. Райповский грузчик вполне мог потереть спинку первому секретарю, ничего страшного. А потом он, секретарь, грузчику. Баня есть баня. Тут удостоверение некуда положить.
Содрав первый слой, можешь заглянуть в парилку. Если веника у тебя нет, ничего, кто-нибудь даст похлестаться.
В то время как-то не боялись заразы. От бани шло ощущение такой чистоты и свежести, что никому и в голову не приходило брезговать чужим веником.
В парной обстановка была еще более доверительная. Там, пока цедится из крана тебе в тазик, кто-нибудь шепнет на ухо под шум воды: «Посмотри-ка на Зину-то, вся в синячищах, опять, видно, пропойца-то хазил...»
По другим известным признакам все помывочное отделение безошибочно делало, к примеру, и такой вывод: ходила, голубушка, «на второй этаж», так у нас называли женское отделение больницы. В бане ты гол, открыт, беззащитен... Но именно поэтому тебе тут нечего бояться, тебя тут только пожалеют. Нигде, ни при каком еще скоплении такого народу не бывает столько доброты и участия людей друг к другу, как в бане. И потрут, и веником похлещут, и ребятенка подержат, пока воду в тазике меняешь. Тепло потому что, наверное. И бежит, бежит теплая вода. Мыльные потоки устремляются в зарешеченную дырку в полу и исчезают там, вместе с накопившимся за неделю раздражением, болями и обидами.
Вообще-то я рановато заскочила прямо в помывочное отделение, потому что так скоро, прямо с трапа на сваях, туда попасть можно далеко не всегда, разве что рано утром, а к вечеру, после того, как ты все постирал, почистил, вытряс и помыл, кроме себя, там как раз и самый народ. Он, народ, тоже к этому времени все постирал и помыл. И потому в предбаннике битком. Все скамейки заняты, люди стоят и вдоль стен, и у самой двери — очередь.
Но кто сказал, что это очень уж плохо. Клуб и баня — вот, пожалуй, два места, где в селе собирались люди все вместе. Еще в березовом парке на «Праздник цветов» летом, раз в году. Ну, еще очереди в магазин иногда собирали пол-села. Но разве можно было сравнить эти две очереди — в баню и в магазин. Та, вторая, шумящая, раздраженная, спешащая — а вдруг не хватит, а дома скотина еще не кормлена, и картошка не начищена, и ребятишки неизвестно, где... А эта, первая, — разморенная в тепле, никуда не бегущая — куда бежать-то, все помыто, постирано, ребятишки к боку прикорнули, пригрелись, завтра выходной. И только жу-жу-жу, жужжит в тесноте да не в обиде негромкий разговор — все-то новости в баню сошлись, всем сейчас заодно и косточки перемоют.
Дверь то и дело отворяется, вместе с клубами пара возникает еще чья-то фигура, жу-жу-жу на минутку смолкает, потом запускается снова.
Оживление вызывает какая-нибудь пара молодых специалистов, которая не включается в посиделки, а отправляется прямиком в нумер. Нумер — это отдельная кабинка с ванной, душем и унитазом. Потолки в самой бане и, стало быть, в предбаннике высокие, а кабинка отгорожена от предбанника дощатой стенкой, не доходящей до потолка чуть не на метр. Молодым кажется, что, закрыв за собой дверь на шпингалет, они отгородились от всего мира, от этой необразованной деревенской публики, которая любит купаться стадом в одном тазике.
Публике же слышно абсолютно все. Как звякает брючный ремень, как из кармана покатились монетки, как щелкают всякие там застежки, как шуршит мочалка о края ванны, которую молодая старательно трет, прежде чем наливать воду, не доверяя чистоплотности банщицы, которая еще с вечера все тут намыла.
По мере согревания в тесной теплой ванне молодые и вовсе начинают забываться. И притихшая очередь со вниманием слушает, как они там возятся, хихикают и повизгивают. В это время даже про новости как-то забывают. Но — положенный за пятьдесят копеек час мытия истекает быстро.
Банщица подходит к дверке и тихонько стучит: «Заканчивайте, время вышло!..»
Возвращенные с высот уединенного блаженства в суровую сельскую действительность в лице предбанника, полного пациентов и клиентов, они выходят, пряча глаза, и поспешно скрываются за дверью. Очередь провожает их взглядами не без сожаления. Но — опять всплывает какая-нибудь тема, и опять потек разговор.
Стоит ли говорить, как нравилась Вере ее работа. Вот она сидит у себя в загородке с окошечком, билеты у нее наготове. И все к ней идут. Начальники, подчиненные, бедные, богатые, злые, добрые, болтливые, молчаливые, женатые, разведенные — всем надо в баню. И два дня — в субботу и воскресенье — у Веры праздник души. И всех она повидает, и все про всех она узнает, и насмотрится, и наслушается. И всем нужна. Кто лимонаду погреть попросит, кому ребеночка намытого, разморенного и орущего подержать, пока мать одевается, санки вынести, матрасик постелить. Опять же время засечь, чтобы интеллигенцию оповестить, что час у них уже прошел. И всех-то Вера знает, знает даже, когда кто в баню приходит. «Николаевы-то сегодня еще не были, а уж должны бы», — скажет она, посмотрев на часы, когда в разговоре вдруг случится пауза. И все вспомнят про Николаевых, и разговор опять зажужжал. Хорошо...
Так от субботы до субботы протекала Верина жизнь. На народе она как-то не чувствовала своего одиночества. Хотя со стороны глядя, Веру было жаль. У старой Настасьи на склоне лет есть кому стакан воды подать, а у Веры — бабий век короток — ребеночка так и не случилось, с кем останется, когда Настасья...
И тут произошло событие, которое повернуло Верину жизнь по-другому.
В селе появился новый специалист. Не молодой, правда, видно, что не после института, а после чего и почему именно в наше село он явился, никто толком не знал. Он устроился в местной редакции, и скоро его толковые статьи уже приметили здешние читатели. Пожил он недели две в доме приезжих, а потом его начальник привел в дом к Настасье и попросил взять в квартиранты — у Настасьи, бывало, и раньше живали постояльцы.
Месяц прошел, другой. И вот село ахнуло: Вера с постояльцем подали заявление в загс. Во всех очередях шушукались, обсуждали новость.
Но - сплетни пошумели, пошумели, да и иссякли, а на свадьбе у Веры гуляла вся редакция «Светлого истока». Вера была в голубом платье и с белым бантом в волосах.
И стала она с того дня мужняя жена, Вера Игнатьевна.
Первый месяц народ по выходным валом валил в баню, на новую Веру Игнатьевну поглядеть. А еще через пару месяцев она банщицей работать не стала. На ее место поставили Ирку Тарасиху, рыжую худую девчонку — бабка ее слезно просила пристроить куда-нибудь, чтобы не сбилась с пути.
И вскоре опять село дружно всплеснуло руками: Вера-то лежит на сохранении.
Она стала совсем другая.
С тех пор, как она проснулась у себя за занавеской мужней женой, проснулась раньше его и долго смотрела, как он спит — круглолицый, с пухлыми губами, мягкий весь, с лысинкой на темечке — днем он ее прикрывал прядкой откуда-то из-за уха, а теперь прядка откинулась на подушку и все стало видно, с той самой утренней минуты она поднялась со своей кровати совсем другая.
Она не верила своему счастью, когда сидела напротив за столом и глядела, как он ест, когда провожала его рано утром в командировку в колхоз — для нее это звучало все равно как «в космос»; она затихала на кухне, когда он, отодвинув на круглом столе вазу с искусственным букетом, садился писать — это занятие было для нее и вовсе из области фантастики.
Он мало говорил с ней о своих делах, приходил чаще всего поздно, читал газеты, писал. Ее минуточки были, пока он ел то, что она настряпала. Ну, и в конце концов, все равно ведь шел к ней за цветастую занавеску — не целую же ночь писать.
Вообще-то он был не очень прыток за занавеской. Веру это огорчало, по правде сказать. А до того, как все свершилось, он приличное время не проявлял инициативы, в отличие от других, которых — нет, не так уж много было в ее жизни. Сколько Вера пыталась поймать его взгляд, хоть бы слегка заблестевший, когда она нечаянно сталкивалась с ним в дверном проеме или доставала чашку с самой высокой полки в посуднике. Нет. Он был вежливый, обходительный, но не более того. Вера, впрочем, тоже ведь не была никакой хищницей, чтобы выслеживать мужика, а потом запускать в него когти по самый хребет. Если бы так — давно бы захомутала кого-нибудь. Хитрости в ней не было ни на грамм. Но этот постоялец ей приглянулся, правда. Ей показалось, что он бесприютный какой-то, одинокий, озябший. Вере хотелось его обогреть. Не молоденький уже, а один. Что там у него было — до того, как он приехал к ним в райцентр, она не знала, да и знать не хотела.
Она хотела, чтобы он пришел к ней в баню, посмотрел, как она там всем нужна, какой у нее там во всем порядок. Ему бы понравилось. Но он в баню не ходил, а мылся по субботам у своего сослуживца, который жил в «городской» квартире с удобствами. Таких домов в райцентре было построено уже четыре — с удобствами, но жильцы, несмотря на наличие ванной, все равно ходили в баню. А постоялец не ходил.
И она его однажды пригласила сама.
— Не люблю я, когда много народу...— отказался сначала он.
— А ты приходи попозже, когда никого не будет, — робко сказала она.
— Никого не будет — и баню закроют, — возразил он.
— Не закроют. Кто закроет-то? Я и закрою, когда захочу... Давай, приходи в воскресенье, я пораньше всех разгоню. В одиннадцать часов приходи. Никого уж не будет.
Он и пошел. Он шагал по трапам к бане против потока распаренных людей. И некоторые вежливо предупреждали:
— Слышь, мужик, не ходи, уже закрыто, сегодня рано закрыли...
Оглянувшись по сторонам, он нерешительно открыл тяжелую дверь и вошел.
Пахнуло влажным теплом и запахом березового веника. Никого действительно не было. Он шагнул к двери с табличкой «Мужское отделение» и вошел в предбанник. В глубине перед ним в мутном парном воздухе виднелась еще одна дверь, и за ней слышно было, как кто-то гремит железными тазами.
Дверь распахнулась, и в клубах пара в молочно-белом проеме появилась Вера — простоволосая, в тонком ситцевом платье и резиновых тапочках на босу ногу. Платье было влажное от пара и облепляло худенькую Верину фигурку.
— Пришел? — радостно улыбаясь, сказала она. — Ну, раздевайся да проходи, не бойся.
Она все уже намыла в мужском отделении, тазики сверкающей горкой стояли в углу на лавке, и только в одном напревал запасенный с лета березовый веник...
То, что хотела больше всего для своего постояльца Вера, умещалось в одном слове — согреть. И баня для этого подходила лучше всего. Баня, где она была хозяйка, где чувствовала себя уверенной.
Намытый райцентр спал беспробудным сном, и никто не мог помешать действу, происходившему в ночи на окраине села, у самого леса, в пустой жаркой бане.
Весь свой богатый опыт мытия — от младенцев до молодух, которым все мало, сколько ни охаживай веником по спине, — применила Вера на госте своем дорогом, таком дорогом, какого она и ожидать не смела в своей бане.
Ох, она его напарила! Упарила мужика. Не охолонул и за долгую дорогу по морозным ночным пустынным улицам.
И уложился, как миленький, за занавеску... Настасья спала, не слышала ничего. А когда утром встала, увидела. Ничего не сказала.
Ну, да это все дело прошлое. Теперь стала Вера мужняя жена.
Она и ходила теперь совсем по-другому, и не смеялась громко, запрокинув голову. Будто боялась чего-то расплескать, спугнуть, расстроить. Тихое достоинство звучало теперь в ее голосе, сдержанность светилась в глазах, скрадывая то, что там неистово блестело и брызгало бы во все стороны, если бы не окорачивать все время себя. Так тонкие занавески на окне скрывают то, что внутри дома. Там, внутри дома светло, а снаружи ничего не увидишь, и не заглядывай. Эта сдержанность стала теперь ее новой чертой. Ей казалось, что если она, как прежде, захохочет ли заболтается с кем-то, — хотя уже теперь-то с ней куда как много было охотниц поболтать, интересно ведь, как это она корреспондента себе отхватила, да еще и, гляди-ка, пузо себе заимела в сорок-то с лишним, так вот, ей казалось, что если она что-то такое сделает, то завтра же проснется одна за своей ситцевой занавеской.
Тем временем положение ее подходило к сроку. И вот однажды ночью, проснувшись от какого-то внутреннего толчка, она почувствовала, что началось. Пока растолкала своего мужика, пока он спросонья сообразил, в чем дело, пока они добрели лесочком, то и дело останавливаясь, до больницы, она уже не видела света Божия от боли и ужаса.
Бегала дежурная акушерка, звякали тазы и ведра, охала санитарка, выглядывали из палат испуганные мамаши... Что-то там у нее не получалось. И раздирающие надвое приступы боли никак не разрешали ее чрева от бремени.
Конечно, будут потом ругать врачей: надо было сразу делать кесарево, чего тут ждать, когда бабе за сорок, и первые роды. Да и говорили, что у нее узкий таз. И кости уж закаменели, разве можно...
Пока сбегали за хирургом, пока он пришел, то да се... Девочку, беленькую, пухленькую, хорошенькую, достали неживой.
Он приносил фотокарточку в редакцию. Как куколка, вся в бантиках, кружевах и цветочках, лежала малютка в крошечном гробике. Все жалели ее и мать. Он тоже, видно было, жалел, сильно.
Вера же сразу, как сказали про девочку, поняла, что все кончилось. Еще она не проснулась одна за занавеской, еще он сидел рядом с ее койкой в больнице и неуклюже гладил сквозь одеяло ее по плечу, и слезы блестели у него на глазах, она все равно знала, что все кончилось. И покорно ждала — когда. Потому что винила во всем себя. Не могла родить. Мужику к пятидесяти, ни семьи, ни детей никогда не было. Он на ней женился, брюхо ей нажил. А она не могла родить. Лучше бы она в городе легла в больницу до времени. Не хотела его одного оставлять. Вот теперь оставила — и его одного, и себя одну.
Он уехал из райцентра так же незаметно, как и появился два года назад. Не сразу уехал. Пока Вера поправилась, пока отошла на опавшем ее лице желтоватая бледность.
Все ее очень жалели. Все-таки, как ни говори, была бы жива девочка, все бы легче ей было, хоть и без мужика. Все почему-то были уверены, что корреспондент бы ее все равно бросил рано или поздно.
Никто не думал про корреспондента, что для него эта маленькая девочка, тоже, быть может, была надеждой, последней соломинкой, что с ее рождением он очень надеялся изменить свою жизнь. Никто ведь ничего не знал про него. Вера, и та толком не знала. Вот он упал к ней за занавеску, а откуда — какая разница, наверное, с неба...
Редактор знал, откуда. Ведь он его брал на работу. Только говорить про это ни в коем случае было нельзя. Во-первых, стыдно, а во-вторых, в райцентре про такое и не слыхивали, все равно ничего не поняли бы, слишком долго бы пришлось объяснять. Зачем? Да и человека жалко. Он ведь и так страдает всю жизнь. А работник-то хороший.
Это теперь они свою «особенность» напоказ выставляют, а в то время про такое и говорить стыдились. Ну, в общем, сидел человек. По нехорошей статье. Когда вышел, решил заехать подальше от прежних мест, решил попробовать как все — семья, жена, ребенок. Не получилось.
Накануне отъезда он купил бутылку и пошел к редактору. После какой-то там рюмки прошибло мужика — плакал и все повторял: была бы девчонка жива, жил бы ради нее, не молодой ведь. А так — нет. Вера тут ни при чем, не может он с женщиной, хоть ты что делай.
Так вот и огорошил начальника. Тому дивно тоже было — как это так: не может он с женщиной. Ну, по молодости, по глупости — чего не бывает. Теперь уж можно и забыть, не мальчик. Лысый вон уже.
Да, видно, не все можно стереть из жизни. Как говорится, рад бы в рай, да грехи не пускают…
Ну, и уехал. Редактор его день в день уволил, месяц отрабатывать не заставил. Такое дело, что ж...
Бедная, бедная Вера пошла работать в прачечную — ее как раз недавно отстроили рядом с баней, бревенчатую избу. Поставили машины большие. Вера даже ездила в город учиться на две недели.
Но не успел местный люд приучиться носить свое белье в прачечную, как она сгорела однажды ночью вместе с машинами.
Вера заподозрила в этом событии какой-то совсем не добрый для себя знак. Но знак был — не сказать, чтобы очень добрый, но и не совсем уж злой.
Ирка, та, которую поставили банщицей, пока Вера ходила замуж, загуляла и уехала за кем-то в город. Вот ведь тоже — рыжая, вся в веснушках, худющая, как доска, с вечно мокрым смеющимся ртом, но все это ничуть не мешает ей гулять — теперь бабы об нее языки чешут. Вот, на тебе, усвистала в город, баню обихаживать некому. Да и когда была, так все равно, что не было. Одни жалобы — и грязно, и грубит, и на работу опаздывает. В общем, баня совсем не та.
И позвал Веру начальник коммунхоза: иди-ко, Вера Игнатьевна, опять в баню, у нас тут без тебя проруха.
И пошла она в баню. И опять все стало, как было. Она все уберет, намоет, тазики с содой надраит, кипяточком обдаст и сидит у себя в загородке с окошечком, билеты у нее наготове. И все к ней идут...
А замуж-то этот был ли на самом деле, или приснилось ей все? И постоялец этот, и девочка беленькая, вся в цветочках и кружавчиках?
Она бы согласилась, что все это был сон.
Только вот шрам... Поглядишь и вспомнишь — нет, не сон...

Комментариев нет:

Отправить комментарий